Сайт Виталия Коваленко

Главная | Регистрация | Вход
Понедельник, 23.10.2017, 12:22
Приветствую Вас Гость | RSS
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
Страница 2 из 3«123»
Модератор форума: Виталий 
Форум » Основной » Книжный клуб » Архиепископ Иоанн (Шаховской). Установление единства (Из книги "Биография юности".)
Архиепископ Иоанн (Шаховской). Установление единства
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:37 | Сообщение # 16
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
В Харькове страшно мерзко себя чувствовал, основательно болела голова. На ногах еле стоял. В приемном покое мне дали порошков, сообщив, что у меня инфлюэнца и бронхит. До Ростова думал ехать плацкартой, но пришлось всю ночь стоять на площадке. Утром освободилось место, и мы спали до Таганрога. Днем уже стали открываться поля, на которых недавно сражалась корниловская армия…
(Такова краткая запись тех дней моего отъезда из Тулы на юг.)
* * *

Участие мое в гражданской войне на юге России было эпизодическим, и я не расцениваю его серьезно. Это было с моей стороны не зрелое дело, а мальчишеское приключение. Мне, очевидно, должен был быть на мгновение показан ад. В те дни немало подлинно героических людей, которым нельзя было стать легальной оппозицией властям в России, со всех концов страны сочились, как русская кровь, на юг и там проливались в землю. Оставшаяся часть их в 1919 и 1920 годах вытекла из России, составив первую эмиграцию. Кроме героев, были, конечно, и просто захваченные общим сумасшествием человекоубийства, перешедшего в братоубийство. Были среди военных и по инерции перешедшие в новую войну. Война стала для них жизнью.

После Октября и конца войны с Германией загуляла эта зыбь убийств коллективных и индивидуальных. Шла она в размерах, еще не виданных в русской истории. Война словно мстила людям за то, что они ее, без ее дозволения, закончили.

Прибыв с Павлом Самойловым в июне 1918 года в Ростов-на-Дону, мы сейчас же, к своему удовольствию, столкнулись с вербовочным добровольческим бюро. Нам только это и надо было, и это было, в сущности, единственное место, куда мы тогда могли направиться, пятнадцатилетние мальчики, среди большого неведомого и солнечного города. В комнате-бюро сидел в походной форме полковника плотный человек в очках, с бородой и добрым лицом. Это был начальник отряда особого назначения Всеволожский. Воинская часть, в которую он вербовал добровольцев, была первым отрядом в истории белых армий, нашившим на левый рукав своим добровольцам романовскую ленточку. Я стал тридцать шестым солдатом первой монархической армии России. Отряд Всеволожского стал впоследствии ядром Астраханской армии, возглавлявшейся калмыком, князем Тундутовым.

Добровольческая армия, под командованием Деникина, преемника Корнилова, в это время шла в свой второй Кубанский поход на Екатеринодар. На Дону единодержавно и красочно правил атаман П. Н. Краснов. Его литературно-талантливые приказы печатались в "Приазовском крае", а немцы с Украины помогали ему оружием и свежеотпечатанными ассигнациями "донских" и "романовских". "Омытое в волнах Дона" (как выразился после об этом сам Краснов), оружие это шло частично и Добровольческой армии, сохранявшей, однако, союзническую ориентацию.

Донская армия сражалась с большевиками по всему Дону, как на шахматной доске. Единого фронта не было. В России развертывалась гражданская война.

Наш отряд получил царицынское направление. Меня бы, вероятно, и не приняли в него, если бы знали, что мне еще не было шестнадцати лет. Совершая грех неправды, увлеченный идеей стать взрослым военным, я сказал, что мне семнадцать, и меня облекли в форму вольноопределяющегося. Если это не была игра, то – полуигра и новая, интересная для нас с Павликом, авантюрная эпопея.

Мы стояли некоторое время в Ростове-на-Дону. Помню, я ездил в Новочеркасск и однажды зашел в Новочеркасский собор. Я стоял совсем сзади во время шедшей воскресной службы, а впереди, на левом клиросе, стоял с женой своей донской атаман П. Н. Краснов. Если бы тогда какой-нибудь провидец мне сказал, что этот хозяин Дона, генерал Краснов, ровно через двадцать лет, станет моим духовным сыном (а я буду настоятелем Свято-Владимирского храма в Берлине), я бы счел такого провидца сумасшедшим. Еще более сумасшедшим его счел бы П. Н. Краснов. Тогда, в 1918 году, я был самым последним военным чином на Дону, а он – первым.

Наш небольшой отряд направили в только что взятую станицу Константиновскую и там обучали. Мы маршировали по станице и пели:

Смело мы в бой пойдем за Русь Святую
И, как один, прольем кровь молодую.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:38 | Сообщение # 17
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Потом нас повезли в станицу Великокняжескую, только что отбитую у большевиков. Это была другая часть фронта, который был всюду. И тут, в Сальских степях, мне пришлось принять участие в бое, на что не было для меня воли Божьей. Мы начали наступление у станции Куберле. Стояла невыносимая степная жара. Еще сырая, тяжелая для моих детских рук винтовка, взрывы снарядов… и какая-то обнаженность человеческого зла и смерти нашла на меня. И незабываемыми остались моменты, словно ради которых я, мальчик тогда, был введен в эти человеческие страдания. И потом из них был мгновенно исхищен какой-то силой… Рядом со мной в наступающей цепи лежит этим жарким полднем под обстрелом в Сальской степи молодой вольноопределяющийся с немецкой фамилией, он старше меня и стреляет по противнику. Вдруг, словно от сильного толчка, он перевертывается, и я вижу: пуля угодила ему в самую грудь. И сейчас же за этим из его горла льется самая низкая, изощренная площадная брань. Противник наступает большими силами. Надо отходить, и наша цепь отходит. А я лежу, словно в остолбенении, рядом с этим почти убитым человеком, изощряющимся в ужасающем сквернословии. И вдруг вижу семнадцатилетнего прапорщика Александра Голованова. Во весь рост, не сгибаясь под пулями, идет ко мне. Его лицо вдохновенно-прекрасно. Он кричит мне: "Князь, вы ранены?" Он хочет меня вынести. Пораженный явлением высокого духа жертвы и человеческого сострадания, я вскакиваю и иду ему навстречу. Нам надо пересечь поле, вдоль железной насыпи, на которой стоит жалкий наш "бронепоезд" – старый паровоз с двумя товарными вагонами и платформой, с которой стреляет трехдюймовая пушка. Такие были тогда "бронепоезда". Подобный был и у противника и обстреливал нас. Еле идя, вижу я, как из-под насыпи выскакивает красногвардеец лет семнадцати-восемнадцати. Как сейчас, вижу его исковерканное ненавистью лицо. Он поливает меня такими же черными словами, какие я только что услышал из уст смертельно раненного соратника. И, исступленно бранясь, он прикладывает винтовку к плечу и стреляет в меня на расстоянии шагов пятидесяти… Не понимаю, как он в меня не попал… я иду к "бронепоезду" и вижу, что снаряд противника попал в паровоз, и взорвавшимся паром был обварен другой наш мальчик, семнадцатилетний гимназист Нитович. Тело его обратилось в одну рану, и сестра его покрыла простыней. Я не был ни физически, ни душевно готов к этому нагромождению смерти, в этой раскаленной солнцем Сальской степи у станции Куберле. Контуженного душевно и физически, меня эвакуировали в Ростов и положили в клинику профессора Парийского, на Садовой улице. Я там отлеживался, меня поили бромом. Было ясно, что я своевольно сунулся туда, куда Богом не направлялась моя жизнь. И какой-то силой я был изъят из этой формы войны в мире. Меня ожидали в жизни другие ее формы. Из госпиталя, где мне исполнилось 16 лет, освобожденный из армии, я поехал чрез только что завоеванную Добровольческой армией Кубань в Новороссийск, в то именье тетушки, о котором я упомянул. Там я нашел нужную для моего полного восстановления обстановку.

Товарищ мой, Павлик Самойлов, остался в Астраханском казачьем войске, оперировавшем с Донской армией. Позже, в Крыму, я его встретил работающим в Никитском саду. За границей я его не нашел. Если бы он был жив, он отыскал бы меня. Единоутробную его старшую сестру, урожденную Суровцову, по мужу Голдгойер, я встретил в Ницце. Эта жертвенная душа все силы свои отдавала Ниццкому собору, сестричеству, помощи людям. Она тоже ничего не знала о Павлике.

В Новороссийске меня потянуло в Тулу к семье, о которой я ничего не знал. Я приплыл в Севастополь и сразу пошел к своей тетке, двоюродной сестре моей матери, Гали Анатольевне, по мужу Чириковой и урожденной Чириковой, жене морского офицера. Безумная мысль овладела мною – пробраться обратно в Тулу и там узнать, что с семьей (от нее я не имел известий со дня отъезда из Тулы). Вера двигала меня. Добыв себе какое-то неясное и ложное удостоверение об учении в Севастопольской гимназии, в своей полувоенной одежде, кожаной куртке и высоких сапогах (иной одежды не было), я стал пробираться поездами на север… Это было время не моего только, но и коллективного русского сумасшествия (наиболее обычная форма коллективизма). Я был тоже сумасшедшим. Помню, как на станции Ворожба (отдав себе все-таки отчет в опасности предприятия), походив около серого здания станции, я освободился от всех своих старых документов, засунув их за почтовый ящик на стене станции. После этого я взобрался в товарный поезд, идущий к первой советской станции России. Доехав до нее, я прокрался в другой товарный вагон поезда, идущего на север, и забрался за доски. Притаившись там, я ясно слышал, как какой-то комиссар (очевидно, ища меня) кричал и отворял двери вагонов. Я пролежал в углу. Вагон заполнился народом, поезд пошел в глубь России. Слившийся с вагонной крестьянской толпой, я доехал до Тулы и пошел к семье исполнявшего обязанности тульского предводителя дворянства Долино-Иванского.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:38 | Сообщение # 18
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Открывшие на мой звонок двери Долино-Иванские почти остолбенели, увидев меня. Ни о чем меня не спрашивая, они закричали: "Бегите на такую-то улицу, в такой-то дом – ваши сейчас уезжают!" Я бросился по указанному адресу, там на извозчика уже складывали свои чемоданы мать и сестры, отъезжавшие на юг, откуда я только-только прибыл. Имя мое, как несовершеннолетнего сына, оставалось в старом паспорте матери, и только благодаря этому я снова смог выехать на Украину. При переходе границы, у Белгорода, меня положили на дно телеги, закрыв женским тряпьем. Очевидно, мне не надо было оставаться в России. Иначе я бы, хоть на час, опоздал прибыть в Тулу, в этот день своего вторичного спасения от октябрьских русских судеб.

IV

Мать и мы, ее четверо детей, перебравшись на Украину, остановились в Харькове. Бывшие воспитанницы Екатерининского института в Петрограде, сестры поступили в Харьковский женский институт, а я заболел брюшным тифом. Больше двух недель я был в большом жару, без сознания, и выжил только благодаря денному и нощному уходу матери. Тиф был в такой острой форме, что после него я ослеп и оглох. Когда, пережив болезнь, бледный и худой, я стал делать первые шаги, большевики приближались к Харькову, и мать снарядила меня к отъезду и посадила в вагон, ехавший на юг. В пути поезд был остановлен махновцами, вылавливавшими военных. Болезненного вида юноша шестнадцати лет, лежавший на верхней полке, не привлек внимания махновцев. Добравшись до Новороссийска, я снова поселился в уединенном именьице моей ghande tante, Надежды Алексеевны Трубецкой, "Пустыньке". Это горное именьице лежало в лесистой лощине, на восемнадцатой версте от Новороссийска по Геленджикскому шоссе, около Кабардинки. В уединенной этой усадебке жили служащие Трубецкой, сторож Наум и его жена. Я поселился в доме и, впервые в жизни, оценил тишину и радость уединения. Ослабленный мой организм требовал покоя, и еще больше требовала его моя душа. Я жил тихо, читал и отдыхал в этом горном ущелье. Жена Наума готовила пищу, Наум ездил в город доставать, когда что надо было. И тут, в тишине, впервые в жизни, мое внимание было остановлено на духовном мире, на самих его понятиях. Я прочел с интересом бывшую в библиотеке тетушки книгу какого-то француза Виктора Сегно. Никогда после я не встречал его имени. Это было пояснение духовного мира простыми словами, объяснение мистического взгляда на мир. Я не помню, что было в этой книге, но какое-то семя "духовности" там было, и оно во мне посеялось. В книге был новый для меня подход к жизни. Впрочем, об этом я долго не размышлял. Мне шел семнадцатый год, и, подкрепившись силами, я почувствовал необходимость активности. Приобрел я себе верховую караковую лошадь и на ней, надев свою папаху-кубанку, стал ездить в сторону Новороссийска. Там, около цементного завода (из-за которого зимой с гор дуют знаменитые норд-осты), жила по своим дачам небольшая колония петербуржцев и москвичей. Одна большая дача там принадлежала милейшей старушке, Ольге Викентьевне Козловской, приятельнице тетушки Трубецкой. Когда я посетил ее, она уговорила меня переехать к ней и прожить у нее зиму. Я к ней и переехал. В большом ее доме жил еще с женой генерал Евгений Николаевич Волков, вскоре, в 1919 году, назначенный Деникиным губернатором Новороссийска. Он заменил на этом посту генерала Кутепова. Помню, Кутепов с телохранителем, вооруженным винтовкой, приезжал к Волкову на дачу Козловской.

На берегу Новороссийского залива, из которого торчали мачты недавно затопленных русских военных кораблей, жили в своих дачах хорошие люди. Жила семья графини Белевской, бывшей замужем за сыном (от морганатического брака) великого князя Алексея Александровича и Жуковской, с сыном и дочерьми моих лет, веселыми девушками. Жили там на своей даче и директор Эрмитажа граф Д. И. Толстой, со своей женой и дочерью Ириной.

Под Новороссийском я прожил до весны 1919 года, когда встретил на улице свою тетушку Гали Чирикову и ее мужа, морского офицера Николая Сергеевича, пришедших из Севастополя на минном заградителе "Дунай". Н. С. Чириков, старший офицер корабля, предложил мне (уговаривать меня долго не надо было) поступить в специальный воинский отряд на их корабле, составленный, главным образом, из офицеров. В задачу отряда входило охранять корабль от его собственной команды (в те времена не всегда надежной). Так я стал моряком. И вскоре мы пошли на "Дунае" в плавание по Черноморскому побережью через Туапсе, Сочи и Батум в Трапезунд. В Трапезунде, по заданию генерала Деникина, нам надо было забрать у турок военное снаряжение и боеприпасы, оставленные там царской армией. И мы едва там не окончили свои земные пути. Неизвестные нам силы (вероятно, это были сами турки) взорвали этот склад русских снарядов и динамита, бывший в трех километрах от города. Взрыв был такой силы, что разрушилась часть города. Черни турецкой стали внушать, что взрыв – дело наших рук. Нам пришлось принять осадное положение и – отойти в море.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:38 | Сообщение # 19
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Во время этого взрыва я был в кубрике, помещении с деревянными койками. Взрыв, потрясший корабль, сломав перегородки, обрушил их на меня. Произошло замешательство на всем корабле. Отдыхавший в своей каюте командир корабля, капитан 2-го ранга А. П. Лукин, выскочил на палубу в белье, а находившийся на палубе боцман почему-то бросился в воду, хотя корабль стоял пришвартованным к молу. Показались окровавленные лица. Удар взрыва был подобен удару палкой по каждому нерву. И с палубы "Дуная" мы увидели, как половину неба быстро заволокла черная туча. Никого из турок не подпуская к кораблю, развив пары, мы вышли в море.

Н. С. Чириков предложил мне остаться во флоте. Летом или осенью 1919 года, прибыв в Севастополь, я был зачислен во флотскую беспроволочно-телеграфную школу, помещавшуюся на блокшиве "Березань". Я окончил эту школу и, как "охотник флота первой статьи", был назначен на должность радиста на крейсер, бывшую императорскую яхту "Алмаз". Кораблем командовал Н. С. Чириков.

В 1919 году мать и сестры добрались из взятого Белой армией Харькова до Новороссийска и поселились в доме Трубецкой, близ Кабардинки. Когда я их там навестил, произошло нападение на нас банды зеленых. Идя от моря в свою лощину после купания, мы увидели бегущих с горы неряшливых вооруженных солдат. Они только что побывали в доме и ограбили его. Остановив нас, они велели нам идти вперед и стали щелкать затворами винтовок. Было естественно думать, что настала наша последняя земная минута. Мы шли, как в тумане, не оглядываясь. Но выстрелов не последовало, хотя я был в морской форме Белой армии. Нам предстояло идти еще дальше по земле.

Радиотелеграфная рубка крейсера "Алмаз" была моим последним русским жилищем. Летом 1920 года, как не достигшего еще 18 лет, меня демобилизовали из Черноморского военного флота, и я был принят сейчас же на службу в "Русское общество пароходства и торговли" (Ропит) радистом на пароход "Цесаревич Георгий", тоже демобилизованный и ставший из вспомогательного крейсера вновь пассажирским пароходом. В день моего отплытия из Севастополя меня пришли проводить друзья мои, молодежь, с товарищем моим по лицею, Дмитрием Кугушевым.

Помню этот последний мой русский день. "Цесаревич Георгий" отчалил от Графской пристани и медленно вышел в морской простор. Я стоял на корме и смотрел на пенистый след от парохода, на бледнеющие очертания крымского берега. В своей поэме "Упразднение месяца", написанной к 50-летию Октября, я несколько патетически описал это расставание с Россией.

Как-то все легко, само собой, сложилось с моим отъездом из России. Мать и сестры были уже на Принцевых островах, эвакуированные в 1919 году англичанами из Новороссийска. Положение мое на корабле, в качестве радиста, было удобное и независимое – у меня была отдельная хорошая каюта и приличное содержание.

После остановки в Варне, где я вел себя легкомысленно (увлеченный свободой молодости, я там, не осознавая того, свершил свой первый грех вне России), "Цесаревич Георгий" прибыл в Константинополь. Я поехал на Принцевы острова и там встретился с матерью и сестрами. На этих островах началась для них и для многих русских людей беженская жизнь в мире / В моем сборнике "Странствия" есть такие строки:

"На этих островах мы начали скитанье,
Как будто дальний голос нас позвал,
И с Русью совершилось расставанье".

Уже создавались русские зарубежные организации. Мать работала в Красном Кресте, что-то еще общественное организовывала. В одной вилле были ей и ее дочерям предоставлены комнаты. Это беженство было еще не полным отрывом от России. Врангель держал еще русскую территорию. Русское посольство в Константинополе имело некоторое влияние. В Константинополе "Ропит" меня перевел с "Цесаревича Георгия" на транспорт "Родосто", большой бывший турецкий корабль, взятый русскими в плен. Ему намечалось широкое плавание по морям. Капитаном и офицерами корабля были русские офицеры, моряки, милые люди, принявшие меня приветливо в свою среду. Имея и тут хорошую каюту, на верхнем спардеке, около своей радиорубки среди корабля я чувствовал себя прекрасно, готовился плыть по миру и после Средиземного моря повидать океаны. После двухнедельного пребывания в Константинополе я отплыл в Геную.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:39 | Сообщение # 20
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
В Генуе произошло нечто невероятное, но характерное для того времени. "Родосто" захватили в Генуе… большевики. В Италии была тогда анархия (приведшая вскоре к фашизму). Делая "мировую революцию", Ленин бросал все средства для расшатывания политической и экономической жизни Европы, еще не оправившейся от войны. Советский генеральный консул Водовозов, как некий проконсул Москвы, правил генуэзским профессиональным союзом портовых рабочих. Узнав, что в Геную прибыл корабль, принадлежавший некогда русскому правительству и управляемый русскими белыми офицерами, Водовозов приказал итальянцам захватить "Родосто". Рабочие Генуи его и захватили. Нам, служащим корабля, которые во время стоянки в Генуе, взволнованные свободой, летними днями и встречей с Италией, вели себя очень легкомысленно, дали милостивый расчет, уплатив содержание за шесть месяцев вперед. С этим "капиталом" я, восемнадцатилетний юноша, и въехал в 1920 году в Париж, окончательно войдя во вторую часть своей юности – европейскую.

На целых двадцать пять лет Европа стала моей "второй родиной". И Париж был все это время ее столицей.

В Париже вскоре я вошел в жизнь семьи своей тетушки, Марии Анатольевны Шаховской, вдовы двоюродного брата моего отца, Владимира Алексеевича Шаховского, полковника кавалергардского полка, состоявшего, вместе со своим братом Леонтием Алексеевичем, при великом князе Николае Николаевиче и вместе с братом своим расстрелянного в Пятигорске после Октябрьской революции. Тетушка Мария Анатольевна жила в доме своей совсем престарелой тетушки, княжны Любомирской в Версале с двумя младшими дочерьми Татьяной и Оксаной. Тетушка была очень энергичным человеком, характерной целостности и прямоты, но не всегда легкой для окружающих, особенно для ее детей. От ее крутого нрава и опеки сбежали, выйдя замуж без ее благословения, две из пяти ее дочерей. Старшая, замужняя, София Щербатова осталась в России. Приехав во Францию, тетушка сразу организовала свое ателье вышивок "Вазерки" (по имени их тамбовского имения). Ее дочери Татьяна и Оксана вышивали разнообразные художественные вещи и учили этому других. С петербургскими дамами тетушка устраивала в Париже выставки своих художественных работ. Это был их заработок. Французская знать тогда помогала этим первым в Европе, когда-то богатым, а теперь обедневшим русским эмигрантам (бельгийское общество помогло моей матери). Ряд французов знали тетушку по Петербургу. Тетушка была, как я сказал, крута и обладала немалой гордыней. Ее милейший и смиреннейший младший брат, князь Иван Анатольевич Куракин, бывший министр архангельского правительства, стал позже священником во Флоренции и пред своей кончиной был рукоположен в епископы в Париже на рю Дарю.

Я начал учиться с 1921 года в Париже в Ecole Libre des Sciences Politiques и жить чисто светской, во многом, увы, легкомысленной жизнью. Но эти два парижских года (1920-1922) были полезны для общего моего развития. Моя жизнь в эти годы была суетная, с перспективой стать еще более пустой. Она вливалась в меня многообразно и оставляла в моей душе опыт не всегда положительный, но после как-то и пригодившийся мне в моей пастырской жизни. Промысл Божий как бы показывал мне все, что люди считают самым лучшим, ценным в мире и к чему все стремятся, в чем видят единственную ценность жизни.

Мои товарищи-лицеисты, оказавшиеся в Париже, привлекли меня в свой, скорее праздный, чем трудовой круг. Граф Марк де Бомон, вице-президент Union et Cercle Interalliе€ (президентом его был маршал Фош), опекал меня отечески, и я одно время жил с его семьей. Он даже проектировал меня женить. По его заботливой мысли, эта женитьба должна была бы с лихвой обеспечить материально всю мою жизнь и даже высокий ее стандарт. Но я был глух к этому его отеческому проекту.

В 1921 году я познакомился с И. А. Буниным и у него в доме с Б. К. Зайцевым и М. А. Алдановым. Так началось мое соприкосновение с миром писателей и поэтов, миром интересным для меня и незнакомым. Эти два парижских года, хотя и были насыщены суетой, но тут, я думаю, стало таинственно совершаться и мое внутреннее созревание. Моя мать и сестры обосновались в Бельгии, и мать выхлопотала мне в Бельгии стипендию для учения в Лувенском университете. К началу академического 1922-1923 года из парижского шума я переехал в тихий, еще лежавший от войны в развалинах Лувен.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:39 | Сообщение # 21
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
* * *

Я поступил в один из старейших университетов Европы, на его экономическое отделение. После завершения соответственных семестров, получив первый сертификат, не чувствуя влечения к экономике, я перешел на историческое отделение философско-словесного факультета. Я принадлежал к первой группе русского студенчества, поступившего в Лувенский университет осенью 1922 года. Мы были люди разного возраста, многие из нас прошли гражданскую войну как офицеры, а иные участвовали даже в Первой мировой войне. Но были в этой группе и восемнадцатилетние русские юноши. Мне было двадцать лет.

Заведовали бельгийской помощью русским студентам два добродушных провинциальных аббата, братья Дерсель. Они аккуратно выдавали нам полагающееся пособие. Мы снимали комнаты в частных домах этого тихого города, и нас кормили в столовой общежития, где жила часть студентов.

Сейчас это не в диковинку у католиков, но тогда это было ново: экуменизм кардинала Мерсье, его толерантность и широта взглядов братьев-католиков, организовавших в Бельгии помощь первому беженскому поколению русских людей. Помощь эта не стесняла ни в чем нашего православного сознания. В Лувене устроилась позже (первая со дней основания университета в XV веке) православная церковь. Но в мое время первой половины двадцатых годов мы ездили по праздникам в Брюссель, где жили наши семьи, и ходили в намоленную домовую, бывшую русскую посольскую церковь Святителя Николая, Мирликийского Чудотворца, на rue des Chevaliers, 29. О ее настоятеле, отце Петре Извольском, бывшем обер-прокуроре Российского Синода, я скажу далее.

В тихом Лувене, на одной тихой его улочке, в доме, выходившем в сад, протекала моя жизнь: спокойное учение, сдача зачетов, чтение, студенческие беседы и начавшееся развиваться отдохновительное для меня пристрастие к поэтическому "рукомеслу".

Этот стиль жизни заменял мне и спорт, и музыкальные, и прочие увлечения студентов. Первое мое стихотворение было напечатано в майском номере 1922 года толстого журнала "Русская мысль", только что переведенного П. Б. Струве из Софии в Прагу. Как сейчас помню я ту ставшую блаженной минуту, когда, читая первый том воспоминаний князя С. М. Волконского "Быт и бытие", я вдруг (так это было неожиданно) увидел цитату из своего стихотворения. Я не верил глазам своим. Волконский процитировал последние строчки этого моего первого печатного стихотворения. Конечно, оно было о России (мы только и думали тогда об этом):

Хотя прекрасны дни былые,
И ныне чужд родимый край,
Но ты молчи, моя Россия,
И голосов не подавай.
Пройдут года, ты скажешь слово,
Тобой зажженное в ночи,
Но на закате дня людского
Ты, униженная, молчи.
Молчи и верь словам поэта:
Быстроизменчивы года.
Бывают ночи без просвета,
Но без надежды никогда.

В Германии, в Сант-Блазене (Шварцвальд), в 1923 году скончался от туберкулеза мой друг и двоюродный брат, Дмитрий Дмитриевич Шаховской, лицеист семьдесят седьмого курса, живший ранее во Франции, талантливый художник-архитектор. Помню, в 1921 или начале 1922 года мы с ним посетили собрание молодых русских философов на квартире Фундаминского-Бунакова в Париже. Потом обсуждалась главная тема этого собрания среди ночного Парижа, мысль близкого к Православию немецкого философа Баадера. Среди бывших там вспоминаю студента Сорбонны Всеволода Кривошеина (ставшего в 1925 году афонским иноком, а впоследствии архиепископом Брюссельским и Бельгийским), Лаврова, А. Карпова, ученика и секретаря Мережковских В. Злобина, старшего сына Н. О. Лосского Владимира.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:39 | Сообщение # 22
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
В 1923 году я посетил Германию, навестил своего больного двоюродного брата в Шварцвальде и провел некоторое время в Берлине. Тогда еще там был центр русского ученого и литературного мира. Я познакомился в Берлине со всей семьей В. Д. Набокова, его сыновьями Владимиром и Сергеем, с молодым поэтом Глебом Струве, В. Корвин-Пиотровским и другими. В моей памяти остался от этой поездки в Германию один эпизод. Ожидая поезда в Карлсруэ, я пошел по городу и зашел в театр на представление еврейской молодежи, игравшей с подъемом очень характерную, боевую и веселую пьесу о возвращении в Палестину. Настроение в театре было очень приподнятое, все артисты и зрители друг друга знали, и мне было забавно, как они в антрактах смотрели на меня с детским любопытством, силясь определить, как и откуда я явился. Искренен был энтузиазм этой молодежи. Вряд ли кто-нибудь из них в то время отдавал себе отчет в близящемся возникновении в Германии черного вихря, налетевшего на евреев через десять лет. Эти энтузиасты спаслись от смерча.

Изданный в Париже в 1924 году мой второй сборник стихов "Песни без слов" встретил некоторое благожелательное внимание критиков. Он был шагом вперед, считал К. В. Мочульский, по сравнению с юношеским сборничком 1923 года "Стихи". Третий сборник моих стихов "Предметы" вышел перед моим отъездом на Афон, в 1926 году, но в продажу не поступал. Подписанный только одной моей фамилией – Шаховской, он был разослан лишь некоторым друзьям и литераторам.

До 1926 года (времени пострижения в монашество) я печатался в разных периодических изданиях русской эмиграции и, кроме стихов, напечатал несколько религиозно-литературно-философских очерков в Праге и в парижском журнале "Путь" Бердяева. Все это "косноязычно" с моей сегодняшней перспективы, но даже в незрелости этого писания можно угадать какое-то все же подлинное (как мне видится) стремление к последней Божьей правде. Искание этой правды зрело во мне в эти годы, хотя я не отдавал себе в том отчета. Поэзия помогала мне отходить от внешнего мира в мир внутренний.

В 1924 году я задумал издание религиозно-философского сборника и начал переписку с сыновьями Е. П. Ковалевского, Петром и Евграфом, жившими во Франции, с К. Э. Керном и Н. М. Зерновым в Югославии. Идея религиозного сборника у меня перешла в интенсивную мысль о журнале русской литературной культуры. И в 1925 году я начал редактировать журнал, мной названный (не без романтической стилизации) "Благонамеренным".

…Могу ль себе ее представить
С "Благонамеренным" в руках…

Журнал не был ни подражанием Измайлову, ни началу XIX века, а связью с Пушкиным и Россией. Строчка из "Евгения Онегина" оказалась достаточной для журнального направления. Близкую романтике александровской эпохи обложку нарисовал молодой русский художник, живший в Брюсселе, Фрешкоп. А преуспевший в материальном отношении мой однокашник по Лувенскому университету (значительно старший меня по возрасту) Г. Соколов предложил быть издателем журнала. Он хотел только, чтобы его имя стояло недалеко от имени редактора и чтобы он был назван "руководителем". (Ни в какие литературные и редакционные дела он не вмешивался и был вообще далек от этой области.)

"Благонамеренный" стал данью чистой литературе. И России, конечно. В эти годы мы не только думали о России, а жили ею. Я сказал, что поначалу хотел издавать религиозно-философский сборник. Религиозная сторона жизни, начиная со второго года моего пребывания в Бельгии, то есть с 1923 года, как-то странно все более начала меня тревожить и очень радовать. Процесс шел вне моего сознания, параллельно моему погружению, иногда суетному, в человеческую жизнь. Я начал видеть свой собственный опыт жизни. Он изменялся.

Я наезжал в Париж. Входя в общение с русскими писателями, каким-то чувствительным краем своей жизни я входил в литературу. Бывал у И. А. Бунина и ценил его отечески-дружественное ко мне отношение. В 1924 году я прожил у Бунина на даче "Бельведер" в Грассе часть лета, когда Бунин писал "Митину любовь". Рядом жили Мережковские.

Бунины тепло ко мне относились. В моей памяти остался очень меня удививший момент, когда я увидел Бунина, собирающего свое грязное белье, чтоб отдать его в стирку. Его выражение лица – это меня удивило – было совершенно не похоже на его обычное выражение, так оно было смиренно и человечно. Подобные наблюдения заставляли мою мысль делать свои выводы… Помню, как мы с Буниным тогда в Грассе пришли к Мережковским. К их саду в это время подошла коза, и за ней мальчик-пастух. Помню вдруг появившееся восторженное выражение на лице Димитрия Сергеевича, ставшего глядеть на козу и совсем не замечавшего милого, скромного мальчика в очень бедной одежде… Но ребенок был и эстетически – ярче козы. Мне показалось это эстетическое восхищение Димитрия Сергеевича характерным для его мистического восприятия мира. Это восприятие словно обходило человека (может быть, этим и объясняется его отстраненность в жизни от людей).

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:40 | Сообщение # 23
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Меня увлекала русская религиозно-философская мысль. Начался ее рассвет в Европе, в Париже, в соприкосновении русской эмиграции с Западом. Помню в Париже блестящую философскую беседу русских философов Бердяева, Вышеславцева и других с молодым еще тогда неотомистом Жаком Маритеном, отцом Лабертоньером и другими. Русские философы, имевшие уже некоторый опыт эсхатологический, притягивали к себе западную мысль. Русским мыслителям было по пути и с экзистенциалистами. Западные мыслители раскрывали свои сердца пред мученическим христианством Востока.

В 1924 году в Брюсселе я стал членом бельгийского Пен-клуба и принимал участие в литературных приемах, которые Пен-клуб устраивал в эти годы: Поль Валери, Бласко Ибаньес, братья Торо, Честертон, Поль Клодель. Наибольшее впечатление на меня произвел Честертон. Я тогда прочел его книгу "Orthodoxy" и очень оценил этого писателя острой мысли и глубокой личной веры. Поль Валери, один из лучших поэтов нашего века, для меня был все же некой блестящей и чудесной ледяшкой. Другой большой поэт, Клодель, казался слишком громким и многословным. В поэзии, да и в жизни, я склонялся к камерному звуку.

Переписка моя тех лет, оставшаяся в редакционном архиве "Благонамеренного", сохранившись в бумагах матери, показывает, как я склонялся к религиозно-философскому изданию, а потом остановился на идее журнала чисто литературного, которому, однако, хотел придать своеобразное направление, не "правое" и не "левое", а независимое. Это была попытка служения культуре русского слова, русскому духу в свободе, которой мы опьянялись в Европе, видя то, что происходит в России.

Вышли две толстые книги "Благонамеренного". Но уже с первых месяцев 1926 года, в самый разгар своего редакторского успеха, я стал чувствовать себя пленником какого-то странного внутреннего глубокого процесса, который совершался во мне и, изменяя меня, отгораживал все более от пути, по которому я шел… И я начал наконец понимать, что не могу идти по этому пути, а должен пойти по другому. А по какому – неясно было для меня. И к чему-то новому все неудержимее поворачивалось мое сознание.

Материалом к этому последнему периоду моей светской жизни может служить (сохранившийся в основном) редакторский архив "Благонамеренного", эти тронутые временем страницы писем русских писателей, поэтов и литературоведов 20-х годов. Странно сейчас перелистывать эти страницы. Будто это ты – и совсем не ты. Но письма воссоздают эпоху русской эмиграции тех лет. Это человеческий документ Русского зарубежья, той его начальной эпохи, когда русская эмиграция только начала осознавать свою духовную миссию и свободу.

Мы не считали себя тогда оторванными от России. Только что вышедшие из ее недр, вернее, вырванные с кровью из ее плоти, мы были кровью и плотью России, ее продолжением в мире. И это осознавали. Политическая интерпретация эмиграции в Советском Союзе грешит односторонностью и необъективна в оценке той зарубежной России, которая "с севера, запада, юга и востока" вылилась со своей Родины на просторы мира и служила ей своим свободным русским словом, своей свободой и трудной для многих жизнью.

Странно было бы преувеличивать историческое значение русской эмиграции. Но нельзя его и преуменьшать. Мы были органической частью России. Мы были подобны большому кораблю, который, выйдя из родной гавани, зажил своей, по-своему полной, жизнью, ощущая, впрочем, что он лишь часть целого, что он лишь корабль своей Родины, а не ее гавань. Этот корабль поддерживал с Родиной "радиосвязь", принимал иногда шлюпки с "твердой земли" и сам отпускал от себя шлюпки на эту землю. Связь корабля с гаванью была не только в том, что он к ней формально оставался приписан, – она была в большем: корабль был частью Родины в водах мира.

Меня поддержала помощь Бунина в начале моей деятельности литературной и редакторской. Помогли мне и парижские поэты, и особенно мэтр тех дней, Владислав Ходасевич. Другой (по своей направленности) поддержкой мне были А. М. Ремизов, Д. П. Святополк-Мирский и Марина Цветаева, которая посвятила мне одно из хороших своих стихотворений: "Старинное благоговенье" .

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:40 | Сообщение # 24
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Ценна была мне дружественная помощь литературоведов М. Л. Гофмана и К. В. Мочульского, который как-то приехал ко мне в Лувен.

С Гофманом я познакомился в парижской квартире-музее умиравшего в тяжких томлениях Александра Федоровича Онегина. В те дни Гофман был прислан от Петроградской Академии для приема ценной пушкинской коллекции Онегина. Я приходил к этому, с тоской и раздражением умиравшему старику, не только чтобы видеть литературные сокровища его пушкинианы. Я узнал от него, что он не верует в Бога (это был тип русского "шестидесятника"), и мне было его жаль, по-юношески, и я хотел его убедить, что так нельзя относиться к высшей действительности мира, куда мы все идем. Неумело я пытался помочь старику найти душевный мир и веру в Бога. Слово мое было слабо, для него неубедительно и не смягчило всей горечи этого умиравшего человека, который ко мне относился с добром.

После его смерти М. Л. Гофман получил ценнейшую литературную коллекцию и давал мне кое-что из нее для публикации. В архиве "Благонамеренного" наиболее "личны", живы письма Владислава Ходасевича и Марины Цветаевой.

В 1925 году летом я ездил в Италию, ходил по Умбрии и около Везувия, по его покрытым лавой городам, осматривая святыни и катакомбы Рима, удивлялся языческой хладности собора Святого апостола Петра (насколько ближе мне были простые церкви Умбрии). Помню, пошел я в Риме в воскресенье к литургии в русскую церковь, бывшую на Piazza Cavour. Там служил видный брюнет, архимандрит Симеон (после службы, помню, встретил там своего одного парижского приятеля, Арапова). Год 1925-й был священным для католиков, и знакомые добыли мне билет на папскую аудиенцию. Я был смущен надписью на этом билете: "gratisso" – "бесплатно". Подчеркивание бесплатности входа к апостолу Христову мне казалось безвкусием… Был я и на Капри, но не знал, что в тех местах, в то время, жил Максим Горький. Упоминаю об этом, так как вскоре выяснилось, что в этой моей совершенно невинной поездке в Италию (во время которой было мной написано несколько стихотворений, вошедших в книгу "Предметы") Бунин усмотрел нечто такое, из-за чего хотел уклониться от своего обещанного сотрудничества в "Благонамеренном". Бунин подумал, что я поехал в Италию на свидание с Максимом Горьким, произведениями которого (делаю исключение для постановки "На дне" Московского Художественного театра) я столь же мало интересовался, как произведениями Боборыкина, Писемского, Шеллера-Михайлова и даже Салтыкова-Щедрина, сухая манерность которого и специализация на нравственном социальном гротеске не увлекали меня. Мне удалось разубедить Бунина, написавшего мне: "…любящий Вас (если Вы не были у Горького) Ив. Бунин".

Бунин прислал мне свой замечательный материал – "Воды многие" (одна из вершин русской прозы), узнав, что я не видел Горького. Эпизод, характерный для Бунина и для тех дней. Вижу в одном из его писем его подозрение, что даже В. Иванов – "большевизан". Я не представлял себе, сколь много подводных камней (и даже нелепых корчаг) таит в себе литературный мир и как сложно редакторское дело. Но редакторству своему литературному я обязан многим. Оно обострило во мне любовь к русскому слову и углубило понимание того, чему должно служить человеческое слово, что оно должно нести. Самые несогласия и недоразумения тех лет послужили созреванию ума и чувств и ускорили мое движение по тому пути, по которому вел мою жизнь чудесный и кроткий Промысл.

Мне странно сейчас видеть в редакторских своих материалах того времени мою юношескую смелость, с которой я (хотя и не без поэтического косноязычия) обрушивался на то или другое. В своих рецензиях, оценках и пристрастиях тех лет, как и в своих эпиграфических высказываниях, напечатанных во втором томе "Благонамеренного", я вижу сейчас то метафизическое зерно, к которому тогда все более обращалась моя поэзия и жизнь. Под корой литературных явлений чудесного русского слова (коему я остался верен) душа моя находила свой путь, освобождалась от тонкого, увлекательного и пустого плена вещей.

В этот последний период моей светской жизни со мной стали происходить не бывавшие ранее значительные явления и пневматологические феномены, смысл и религиозную важность которых я понял только позже. Эти мистические реальные феномены были внутренним отделением меня от моего всецело отданного литературе пути. На нем, очевидно, я не только стоял, но по нему уходил от того, что предназначалось мне. Путь литературы мне тоже был дан лишь как ступень. В этом был самый глубокий смысл моего соприкосновения с культурой тончайшего русского слова. Во мне созревала и все более осознавалась радостная для меня с детства языковая русская стихия… Но только потом я понял, что ее цель – служить ценностям, выше ее стоящим.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:40 | Сообщение # 25
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Несомненно, в моей юности мне был показан мир слова, и я был проведен через общение с ценнейшими служителями русского слова. Но я был и остановлен на пороге в себе замкнутой языковой культуры. Как некогда Даниил, я был изъят из одной действительности и перенесен в другую, хотя сам ничего не делал и не сделал для этого.

Прошу читателя этих строк о последнем периоде моей светской жизни простить меня, что я недостаточно говорю о движениях моей души. Это область чрезвычайно трудная и хрупкая. Лучше тут сказать меньше, чем больше. В сущности, ничего не хотелось бы об этом говорить. Но, если совсем не коснуться своей внутренней области, потеряется, может быть, ясность всего и не будет понятен такой мой быстрый переход от светской погруженности в литературу – к полному отказу от нее, будет непонятно исчезновение этого моего увлечения, на путях которого (как и на других путях моей юности) меня не постигало никакое разочарование. Наоборот, я был счастлив в мире, и так хорошо началось мое литературное дело редактированием большого журнала. Но нечто, изнутри (сразу не ставшее ясным), стало входить в меня и могущественным образом отрывать от этого моего последнего жизненного влечения.

Скажу все-таки об одном странном и неожиданном для меня событии, никогда ранее со мной не бывшем. Я сидел в редакции "Благонамеренного", занимаясь просмотром рукописей за письменным столом. Это была брюссельская квартира моей матери. Был я здоров, молод и совершенно ни о чем в те минуты не думал, кроме литературных задач, они занимали все мое внимание. И вдруг – все исчезло. И я увидел пред собой огромнейшую Книгу, окованную драгоценным металлом и камнями, стоящую на некоей, словно древней, колеснице. И на этой Книге была яркая, ясная надпись русскими буквами: Книга книг соблазна.

Сколько секунд продолжалось это видение, я не знаю. Очнувшись, я обнаружил, что сижу у письменного стола, но моя голова лежит на моих коленях. Такого со мной никогда не случалось. У меня не было тогда ни сонливости, ни усталости. Что-то, как молния, явилось мне и – скрылось. Я как-то обмер, но на душе моей было мирно. Никому я об этом не сказал, и здесь впервые говорю об этом. Только позже я осознал смысл этого явления, которое было мне символическим, чисто духовным указанием неверного направления моей жизни. Литературное слово, оторванное от служения Божьему cлову, конечно, соблазн духа – для многих. Тут был и соблазн моей душе – я мог в него уйти целиком, и уходил. И из мира духа ко мне протянулась рука, чтобы остановился я на этом своем пути абсолютизирования неабсолютного.

Случай этот остался в моем глубоком сознании, хотя к полному его пониманию (и других подобных явлений) я пришел, находясь уже на служении Церкви.

Был мне еще ряд подобных явлений пророческого значения. И все это я понял только позже, когда все исполнилось. Тогда же я этим не определял своих жизненных путей. Жизнь моя текла светски обычно. Я посещал по воскресеньям и праздничным дням службы в брюссельском храме Святителя Николая Чудотворца, ежегодно в посту причащался, исповедуясь у отца Петра Извольского. Но мой внутренний, "сокровенный сердца человек" (1 Пет. 3, 4) изменялся. Это его изменение меня куда-то влекло, происходил процесс внутри, изменявший меня, как бы докапывавшийся во мне до меня самого… И только следствием завершения в моем подсознании этого процесса я и могу себе объяснить столь внезапное, полное (сердечное, умственное, волевое) свое согласие на путь служения Церкви, когда этот путь мне был просто и ясно открыт и указан епископом Вениамином в его письме.

Вернувшись в иноческом одеянии с Афона и поступив в Духовную академию, я пережил еще одно явление, имевшее для меня уже более ясное и руководящее значение своим духовно-пророчественным, символическим смыслом. Этим отчасти может объясниться и мой тогда отъезд из академии, хотя предупреждение, о котором я скажу, имеет отношение не только ко мне.

Отец Сергий Булгаков был душою новой Духовной академии преподобного Сергия; один из ярких людей духовного ренессанса России начала ХХ века, он был человеком глубокой искренности и культуры. Можно понять его удовлетворение, что на первых двух курсах академии были не только юнцы, но и люди с известным "опытом культуры". По-видимому, он меня считал в их числе, что мне сказал. И на своем семинаре, вскоре после моего прибытия иноком в академию, он мне поручил сразу весьма ответственный богословский доклад "Об именах Божиих". Тема была особенно близка отцу Сергию в связи с историей афонских имяславцев и их конфликта с Российским Синодом и Греческой Церковью в 1911 году.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:41 | Сообщение # 26
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Мне самому такая богословская работа была интересна. И я начал готовиться к докладу, вооружась Дионисием Ареопагитом и прочими святоотеческими мистическими трудами, литературой вероучительной, а также и церковной полемикой начала века в связи с афонским делом. Привыкший рассуждать на разные темы и довольно бойко высказывать свои мнения о предметах, я не мог себе представить, что тема об "именах Божиих" даже не на три, а на тридцать три головы выше моего духовного уровня, человека, только принявшего первый постриг и далеко еще не вошедшего в глубину человеческого покаяния пред Богом, самосознания, самопознания и верности Богу.

И отец Сергий, кажется, не отдавал себе тоже отчета в этом. В нем еще было немало, хотя и глубоко верующего и благочестивого, но – светского философа. И он, видимо, был рад найти в моем лице ученика, могущего уже как-то высказываться даже по такому высочайшему вопросу. Я жил тогда через улицу от Сергиева подворья в домике, названном студентами "Еродиево жилище". И там меня посетило вразумление, указание и поучение. В тонком сне я увидел себя вступающим с берега в огромное море, расстилающееся предо мной. Я вошел в него и шел в нем… Но вода его была мелка, и мне, когда я отошел от берега, она была только по щиколотку. Я входил в это необозримое мелкое море и увидал, что навстречу мне, ступая по воде (не погружаясь в нее), быстро идут Ангелы. Лица их были прекрасны и очень строги, и держали они пред собой, в предупредительном, останавливающем жесте, обращенные ко мне ладони. Словно они грозно останавливали меня, предостерегали от дальнейшего ухода в такое море… Я очнулся, взволнованный этим ярким, сразу ставшим мне понятным указанием. Мне надо было выходить из этого начавшегося своего мелкого погружения в глубочайшие Божьи тайны. В умственном богословском спекулировании для меня была тогда огромная духовная опасность. Бог звал меня на путь слезного, покаянного очищения и молитвенного служения Слову всею жизнью.

И в это время пришел ко мне вызов от моего старца, преосвященного Вениамина, в Югославию. Благословивший меня на постриг, а после на поступление в академию, этот духовник мой отзывал меня теперь из Парижа и академии. Мне открывался новый путь.

Говоря о своей жизни в Бельгии, я должен сказать о первом пастыре, с которым у меня установились личные отношения. Это был отец Петр Извольский, рукоположенный в начале 20-х годов митрополитом Евлогием в сан священника, бывший министр народного просвещения и обер-прокурор Синода царского времени (брат российского посла во Франции).

В небольшой, бывшей посольской, домовой церкви на rue des Chevaliers, 29, в Брюсселе, началось мое первое малое активное участие в церковной жизни. С часословом в руках и с трепетом в сердце я выходил на всенощной из алтаря и, став на солее пред образом Христа Спасителя, читал: "Сподоби, Господи…" Читал и шестопсалмие. Особенно я любил стоять в храме в ту минуту, в конце всенощной, когда на первом часе отец Петр выходил из северной двери и медленно, проникновенно, читал молитву "Христе, Свете истинный, просвещающий и освящающий всякого человека, грядущего в мир, да знаменуется на нас свет лица Твоего…" И отец Петр клал Спасителю земной поклон. Став священником, я никогда не дозволял себе торопливости в молитвах, а особенно в этой молитве. Именно в простом произнесении (не нараспев и не речитативом) этой чудесной молитвы я вижу усердие пастырей и вкус церковный. Когда некоторые священники читают эту молитву скороговоркой, а хор перебивает священника, до сих пор мне бывает от этого грустно.

Надо сказать и об одном небольшом конфликте моем (не личном, конечно) с отцом Петром. Это был конфликт более поколений, чем убеждений. Отец Петр неодобрительно, как я чувствовал, смотрел на все мое редакторство, литераторство и общение с литературными кругами, литераторами разных оттенков (цветов более разнообразных, чем цвета радуги). Думаю, что у него было все-таки некое предубеждение, свойственное его кругу. Он нес в себе горечь в отношении интеллигентов, делавших и сделавших революцию, не рассчитав ни своих сил, ни обстоятельств. Он с недоверием относился к ним и, видя мое легкое, юношеское общение с этим кругом, вероятно, опасался за мою душу.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:42 | Сообщение # 27
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
А у меня было одинаковое отношение ко всем людям. И среди "левых" (которых, по старой памяти, опасался отец Петр) я находил людей, даже более для себя интересных и умных, более живо вникающих и в судьбы России и мира, чем люди "консервативного круга", не утерявшие своих идеалов, но несшие их в себе, как какую-то глыбу нетающего льда. Именования же "правые" и "левые" не имели для меня уже тогда никакого нравственного значения. Я уже ясно видел, что они потеряли всякий смысл после Октября. К тому же у литераторов, в кругу которых я стал бывать, "левое" и "правое" располагалось как-то иначе, чем в кругу, близком отцу Петру Извольскому, и не совпадало с политическими терминами. И. Бунин, Б. Зайцев, Марк Алданов, Владислав Ходасевич в те дни вполне могли быть отнесены к "правым". А Марина Цветаева, А. М. Ремизов, Д. И. Святополк-Мирский, ряд евразийцев могли быть отнесены к "левым". Но и эти "правые" печатались в эсеровской "левой" пражской "Воле России" и тоже в эсеровских, но консервативных парижских "Современных записках", смыкающихся – через Фундаминского-Бунакова и Степуна – с православными мыслителями парижских кругов, идейно в те годы оплодотворявших русскую эмиграцию и даже влиявших на западный мир. Эта большая группа "Пути" (где я тоже начал печататься), Бердяев, Вышеславцев, Лосский, Франк, Карсавин, Федотов и потенциальные тогда "новоградцы", весенние еще евразийцы и образовавшееся Студенческое Христианское движение с его собраниями, съездами, книгоиздательством – все они были для меня гораздо интереснее, чем вялая и умственно-бледная, абстрактно-консервативная молодежь, без всякой проблематики, с катехизической установкой о монархии, исходившей из монархических кругов Н. Е. Маркова и других, крайне правых дореволюционных деятелей. В 20-е годы они пытались захватить и политически эксплуатировать Церковь в эмиграции, чтоб чрез нее вернуть себе свое умершее политическое лицо. Отчасти это им и удалось на беду Церкви.

Отец Петр ничего такого не видел. Он только был убежден, что я нахожусь в опасности, общаясь с писателями. Не очень благожелательно он смотрел и на образовавшееся у нас в Брюсселе пестрое литературное содружество кучки литераторов, живших в Бельгии, "Единорог" (Дон Аминадо – А. П. Шполянский, Иван Наживин, Петрово-Соловово, Георгий Цебриков, В. Сухомлин, писавший в бельгийских социалистических газетах, и др.). Я провинился в те дни, участвуя в 1924 году в устройстве в Брюсселе Пушкинского вечера, в память 125-летия со дня рождения Пушкина. Вечер совпал с одним из первых дней Страстной седмицы, и отец Петр был очень взволнован. Мне было стыдно, я был не прав, что этого не предусмотрел.

Отец Петр был искренним благоговейным пастырем. Пришедший к священству на шестом десятке, он был еще полон того светского воспитания, которое ничуть не обременяло его любви к Церкви и не отягощало "семинарским" (если будет мне позволено так сказать) стилем. Стиль этот имел в России, в некоторых пастырях, и хорошие черты, но он обычно слишком давил на личность пастыря, на его облик, на стиль его отношений с людьми и на самое отношение пастыря к своему пастырству. Было нечто условное в этом стиле – он был и следствием веков исповедания веры среди русского народа, и, одновременно, деградирующим веру, священническим кастовым провинциализмом. "Духовное сословие" (contradictio in adjectu!) ближе всего было к русскому купечеству, что отяжеляло его апостольство среди высших и низших сословий.

В отце Петре мне именно нравилась его светскость. Я немало интересного узнал от него о старой России и церковной жизни. Он отечески ко мне относился. Его разбавленная светскостью церковность легко меня достигала, впрочем, не чрез "светскую" сословность, а чрез отсутствие "духовной сословности".

Отец Петр был покаянный человек. Он чувствовал и свою ответственность за то, что свершилось в России. С сокрушением покаянным ("не ценили мы, не ценили, что имели…") он говорил мне о том, как он учился в Италии в университете города Пизы и защищал там диссертацию о Франциске Ассизском. "И (восклицал он с горечью) я не знал тогда, что в это же время и недалеко от нашего имения в России жил Амвросий Оптинский".

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:42 | Сообщение # 28
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Помню его рассказ об отношениях между государем и Синодом Российской Церкви, когда Петр Петрович Извольский был обер-прокурором Синода. Однажды, на одной аудиенции, государь ему сказал о желании великого князя Петра Николаевича жениться на сестре жены своего брата, великого князя Николая Николаевича. "Надо будет это дело провести чрез Синод" (так это полагалось в случае бракосочетания члена царской семьи), – сказал государь. На первом же заседании Синода Извольский передал архиереям волю государя. К его удивлению, архиереи "начали между собой переглядываться". Кончилось дело тем, что Синод отказался благословить этот брак, считая, что царская семья должна быть во всем примером народу.

Взволнованный, смущенный, П. П. Извольский поехал на следующий доклад в Царское Село и сказал государю о реакции Синода на его волю. Государь схватился за голову и сказал: "Что мы будем теперь делать?!"

Этим примером отец Петр мне хотел показать, как неавторитарно держал себя император Николай II в отношении Церкви. Церковь имела свободу слова. Тем, может быть, ответственнее было ее молчание в последние годы императорской России. Великокняжеская же история окончилась тем, что, получив отказ, великий князь Петр Николаевич уехал за границу и обвенчался, как простой гражданин, в Каннах. В том храме и легло потом его тело. Ему был воспрещен въезд в Россию. Через какой-то срок его простили.

V

Кризис мой духовный нарастал постепенно, даже подчас невидимо для меня самого. Как-то я сидел в Брюссельской Королевской библиотеке. Параллельно всем занятиям во мне шло какое-то внутреннее, интенсивное движение духа, которое можно было бы назвать жаждой истины. Я чувствовал, что в культуре этого мира для человека нет выхода. Истина в ценностях этой культуры еле заметна, она слишком разбавлена посторонними элементами. Мне виделось, что мир загораживает себя от истины множеством понятий, ценностей и эмоций третьестепенных. И простая мысль пришла мне в голову: посмотри-ка, что такое истина в "Философском словаре", где собрана квинтэссенция мировой мысли и науки, посмотри-ка (сказал голос внутри меня), что там сказано о дорогом тебе слове истина. Помню, с каким неожиданным для себя волнением я взял фолиант "Философского словаря" и стал искать слово истина – vеritе. Под этим словом ясно стояло раскрытие его содержания: "Voir: еvidence et certitude" ("Смотреть: очевидность и достоверность"). Кто-то словно тронул мое сердце: видишь, как в этом мире относятся к истине! Ее просто не видят, ее не признают, живут и мыслят так, будто ее нет… И то, что нет истины в истинах, и словах, и ценностях этого мира, для меня явилось тогда именно, как еvidence и certitude, очевидно и достоверно. И возникли в сердце слова апостола: "Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей" (1 Ин. 2, 15). Конечно, здесь речь о мире не как о творении Божием, не о природе мира и человека, а о том комплексе неподлинных оценок и ценностей мира, за которыми так гоняется человечество, не зная, что ходит в кругу неистинного добра и искривленного своего человеческого лица. Только "сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа" (1 Пет. 3, 4), о котором говорит апостол, выражает подлинную красоту человечности, и только в нем является истина.

Для познания ее надо очиститься от самой психической атмосферы "сего мира". Нужна чистая вера, надежда и любовь к истине Христовой, чтобы в человеке открылся тот человек, который только и в состоянии увидеть истину и быть в ней.

Великое бытие все открывалось моему сознанию. Ценности иные стали блекнуть; процесс, впрочем, не был быстрым, как "на пути в Дамаск". Он разворачивался во времени, в периоде моего лувенского полуучения, полулитературствования, полусозерцания мира и удивления его открывающейся глубине… Неистинный, "ветхий" человек, живший во мне, толкал меня на свои дела – дороги, более похожие на ямы и обрывы, куда я временами проваливался, в том или другом отношении, в разной степени осознавая это. Но горизонт моего сознания все более очищался, озарял жизнь по-новому и давал мне все бо€льшую радость бытия, не сравнимую ни с какой другой радостью. Я теперь вполне мог сравнивать разные радости, зная ту и другую. Шел процесс очищения моего сознания.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:43 | Сообщение # 29
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Процесс этот, в сущности, очень прост. Это – покаяние. Покаяние не есть лишь осознание и переживание вины, это и воля к освобождению от вины, к свободе от зла, и уже начало этой свободы. Покаяние соединено с благодатью времени. "Второе рождение", о котором так ярко Христос сказал явившемуся к Нему ночью Никодиму, может выразиться и в быстром явлении Христа, как видение Савлу на дамасской дороге. Но явление Христа человеку может быть и замедленным, проходить в тончайших процессах жизни, во времени. Может длиться месяцами, годами.

Дух Святой – ослепительное "антизаконничество". Он есть удивительное явление свободы как высшего сыновнего закона, закона свободы, самого возвышения над законом. Господь есть свобода, высшая и все время отвечающая на относительную, частичную, малую нашу свободу. Дух пленяет, охватывает и вынуждает все более служить Богу человека, который начал слушать Бога. Тот, кто начал истинно слушать Бога, тот начал и слушаться Его. А кто начал слушаться Его, начал и служить Ему. Так было в моей самой обыкновенной жизни, проникнутой столь многими пустыми житейскими мотивировками и бездумными импульсами. Я просто заскучал в своих правдах. Ценности мои перестали утолять меня. Все чаще стал я выходить из этого мира в молитву и богомыслие. Так рыба, ища глотнуть неизведанного ею воздуха, высовывается и выпрыгивает из своей водной стихии. И я так выходил из ценностей своего смертного человечества и наконец понял, что волна милости Божьей тихо выплеснула меня на берег нового бытия.

Катализатором моего духовного сознания стал мой духовник, очень искренний и добрый человек глубокой веры, епископ Вениамин (Федченков), в ту пору инспектор Свято-Сергиевской Духовной академии в Париже. Через него я, никогда и мыслей не имевший о служении Церкви, был призван на это служение. Можно было бы многое тут сказать… И, в сущности, все мои книги, статьи, стихи есть лишь отражение и попытка раскрыть то, что со мной произошло в 1925-1926 годах.

Мое призвание на служение Церкви произошло очень просто: весною 1926 года, из Брюсселя, я написал своему духовнику, епископу Вениамину в Париж, что жизнь в Европе мне стала духовно трудна и я прошу его благословить меня уехать в Африку, в Бельгийское Конго, где моя мать может мне устроить, через бельгийские свои знакомства, место в одной из бельгийских компаний.

Ответ владыки Вениамина был таков:

"Дорогой Димитрий Алексеевич, нет воли Божией на Ваш отъезд в Африку. Ваш путь: монашество и Духовная академия – служение Церкви".

Удивительны здесь два факта. Первый: когда я получил это письмо и прочел эти слова епископа Вениамина, не читая письма далее, я сразу поклонился в землю с ясным и ярким чувством полного приятия этого пути (хотя ранее я никогда не думал о нем). Таков был мой "аминь" – "да будет".

Второй удивительный факт этого призвания таков: за все полвека со дня его я ни разу не усомнился в нем. И кроме благодарения Богу за него я ничего (во все эти годы) не имел.

Уже в этих двух фактах (оставляя все другое) я усматриваю истинность Божьего призвания, так как по натуральному закону я должен был бы, во-первых, как-то по-человечески взвесить предложение епископа и, может быть, поставить под сомнение его, хотя бы из чувства своего несовершенства. Но вера моя в то мгновение поглотила все мои немощи, и быстрота принятия Божьего зова осталась на всю мою долгую жизнь, помогая служению моему Церкви, как некая нерушимая броня. Она стала источником большой помощи мне на моих путях служения людям. Все наши слабости, по вере нашей, Он покрывает Своей силой и милостью.

По благословению своего духовника я уехал на Афон, там пробыл два месяца и был пострижен в иночество. Начальной проблемой моей на Афоне стало то обстоятельство, что старец-духовник афонский, которому меня поручил епископ Вениамин (и который был также его старцем), стал меня убеждать остаться навсегда на Афоне. Была в монастыре большая нужда в молодых монахах, особенно образованных. За год до моего пострига два молодых человека приехали из Парижа на Афон паломниками, пленились Святой Горой и остались там. Я встретил их в Пантелеимоновском монастыре. Одного из них я знал по Парижу – это был Всеволод, в иночестве Василий Кривошеин. Другим был молодой художник Сергей Сахаров, ставший на Афоне отцом Софронием*.
* О. Василий ныне архиепископ Брюссельский и Бельгийский; о. Софроний - архимандрит, строитель обители в Англии, издатель мыслей старца Силуана и его биографии.

 
ВиталийДата: Среда, 02.03.2011, 20:43 | Сообщение # 30
Группа: Администраторы
Сообщений: 241
Репутация: 0
Статус: Offline
Я был пленен Афоном и не знал, что делать – исполнить ли указание своего первого старца или того, к кому он меня направил на Афоне. Этот мудрый и простой душой архимандрит Кирик, духовник обители, рассудил мудро. Он сказал мне: "Доверь жизнь твою Богу. Он укажет тебе путь. Исповедайся, причастись Святых Таин и пойди по Афону, предав себя воле Божьей. Она откроется тебе". Я так поступил и пошел по обителям Святой Горы. Очень большое впечатление на меня произвело пребывание у старца иеросхимонаха Феодосия, отшельника средь скал Карули, у подножия Афонской Горы. Я провел у него около суток в молитве и беседах духовных. Это был старец просвещенный, полный Христовой любви и той особой мудрости и рассудительности, которая считается у монахов даже выше самой любви, так как любовь без рассудительности несовершенна.

Меня, помню, удивило одно его замечание о том, что "Христос любил книжников и фарисеев". По неопытности моей, мне казалось, что Господь фарисеев низвергал и обличал. "Но ведь это обличение и было следствием Его любви к ним, – ответил старец. – Спаситель отвергал не души этих фарисеев, а их фарисейство, то есть зло, которое мучило их самих, и в этом именно была любовь к ним".

От старца Феодосия я пошел в Румынский скит, потом в лавру и в Иверскую обитель. Так я дошел до монашеской столицы Кареи, где Пантелеимоновский монастырь, как один из двадцати больших, имел свое представительство. В Карейском протате, монастырском парламенте, заседали представители этих главных двадцати монастырей Афона. Жил там и представитель гражданской греческой власти.

Шел я тихо по тропинке, среди высоких деревьев, полных чудесного летнего дыхания. Навстречу мне, вижу, идет седой благообразный старец. Поравнявшись, мы остановились, поприветствовали друг друга и стали разговаривать. Старец спросил меня, откуда я, и мне стало приятно говорить с ним, полным какого-то внутреннего благодатного мира. И, когда я с ним говорил, вдруг острая, глубокая и чистая мысль пронзила мое сознание: "Спроси этого монаха о твоем недоумении, с которым ты вышел в свой путь". И я просто высказал старцу свое дело – сказал о двух своих старцах, которые мне на разное указывают. Которого из них, в сущности, надо мне слушаться, чтобы исполнить волю Божью? Это я спросил в лесу у незнакомого старца-монаха. "Ну, конечно, надо слушаться первого", – ответил старец с большим убеждением. И в это мгновение из моей души сразу выпали все сомнения. Мне стало ясно, что я должен послушаться преосвященного Вениамина и, приняв постриг на Афоне, вернуться на служение Церкви в мир, в Париж, в Духовную академию… Узнав об этом прояснении моих чувств, архимандрит Кирик принял это как выражение Божьей воли.

Когда приближается к тебе светлый мир, более обнажается и реальность темного. Монахи считают, что злой дух на них нападает более непосредственно, чем на людей, живущих в миру, ум и сердце которых отвлечены множеством тревог, забот, предположений, рассуждений и удовольствий. Монах более оголен в своем духе вниманием своим к самому важному.

У меня были на Афоне встречи с благодатными, праведными монахами. Скажу и о своей встрече на Афоне со злым духом, в образе, не знаю точно, монаха ли, послушника или странника. Я шел неподалеку от Андреевского русского скита. Оттуда по тропинке, идущим в мою сторону, показался человек в подряснике, довольно неряшливый, худощавый, лет не более тридцати, с остреньким, нервным лицом. Поравнявшись со мной, он что-то стал мне быстро говорить по-гречески (чего я не понял), а потом вдруг полез меня обнимать. Я, конечно, быстро понял, с кем имею дело, и с изрядным гневом отбросил его от себя, будучи сильнее его. Он сразу увял и отстал. Привожу этот случай (я никому ни тогда, ни после не говорил об этом), чтобы подчеркнуть истину духовной жизни: никакие одежды, ни самый постриг не избавляют человека от духовной борьбы, испытания веры и духовной свободы.

До самого исхода с земли человеку надо бодрствовать, нигде он не застрахован от дьявольских нападений – извне или изнутри. И великие слова молитвы: "избави нас от лукавого" – не символика духовная, а путь необходимейшей защиты человека и человечества от реальности зла, а также от самонадеянности, самоуверенности и беспечности.

 
Форум » Основной » Книжный клуб » Архиепископ Иоанн (Шаховской). Установление единства (Из книги "Биография юности".)
Страница 2 из 3«123»
Поиск:

Контент: VVK; Скриптинг: SCAD's Design & Develop - 2017